загрузка...

Это я ей сказала

Анна Каренина (Лев Толстой) / Классика.ру

Страницы:









10 
11 
12 
13 
14 
15 
16 
17 
18 
19 
20 
21 
22 
23 
24 
25 
26 
27 
28 
29 
30 
31 
32 
33 
34 
35 
36 
37 
38 
39 
40 
41 
42 
43 
44 
45 
46 
47 
48 
49 
50 
51 
52 
53 
54 
55 
56 
57 
58 
59 
60 
61 
62 
63 
64 
65 
66 
67 
68 
69 
70 
71 
72 
73 
74 
75 
76 
77 
78 
79 
80 
81 
82 
83 
84 
85 
86 
87 
88 
89 
90 
91 
92 
93 
94 
95 
96 
97 
98 
99 
100 
101 
102 
103 
104 
105 
106 
107 
108 
109 
110 
111 
112 
113 
114 
115 
116 
117 
118 
119 
120 
121 
122 
123 
124 
125 
126 
127 
128 
129 
130 
131 
132 
133 
134 
135 
136 
137 
138 
139 
140 
141 
142 
143 
144 
145 
146 
147 
148 
149 
150 
151 
152 
153 
154 
155 
156 
157 
158 
159 
160 
161 
162 
163 
164 
165 
166 
167 
168 
169 
170 
171 
172 
173 
174 
175 
176 
177 
178 
179 

- О нет, это далеко! Лучше в угловой, мы больше будем видеться. Ну, пойдем, - сказала Анна, дававшая вынесенный ей лакеем сахар любимой лошади.

- Et vous oubliez votre devoir, - сказала она вышедшему тоже на крыльцо Весловскому.

- Pardon, j'en ai tout plein les poches, - улыбаясь, отвечал он, опуская пальцы в жилетный карман.


Следом пошли колготки, я тут уже сидела и думала, что же можно по ним придумать, она оказалась изобретательней меня, увидев на упаковке девушку, сказала: ты будешь, как она, такая же величественная, по одеколонам она вообще долго мучилась, и все никак не могла меня убедить, что кто-то в моей семье кому-то денег должен, я говорю нет, насколько знаю. Потом гадалка сказала, что родители на грани развода (они, слава Богу, всю жизнь душа в душу прожили и до сих пор особо не ссорятся), когда и это не прошло, заявила, что на кладбище какой-то крест вот-вот упадет, на это я уже махнула рукой чтоб не продолжать, а потом она ко всему добавила, что у меня будут проблемы с рождением ребенка, это меня вообще убило, когда я уходила, она сказала мне прийти в третьй раз и прихватить с собой 6 тарелок, ну тут уж я совсем убедилась в своей глупости, что вообще подписалась на эту авантюру!


Но таких, как я, было море, к ней даже с других городов приезжали, и моя сестра водила к ней дочку, после того как на нее у пал тяжелый телевизор, соседка раз 5 детей таскала, и они все несли ей и несли... Я-таки съездила к ней уже за компанию в третий раз, но когда заходила моя сестра, громко ей сказала, чтоб она спросила, куда-таки девается все это барахло, после чего моей гадалке не захотелось меня принимать, сославшись на неимоверную усталость, а сестре она добавила, что у меня чересчур длинный язык :)


Больше всего я была возмущена тем, насколько надо быть наглой и жестокой, чтобы использовать материнские чувства и выкачивать то коляски, то костюмы, то еще Бог знает что из женщин, которые переживают за своих детей, какой надо быть лицемерной, чтобы больному человеку говорить о том, что в его жизни все, во что он верит, на самом деле ничего не стоит, что друзья — предатели, человек, которого любишь, уйдет от тебя, а семья вообще вот-вот развалится, вместо того чтоб успокоить и сказать, что все будет хорошо, сделать еще больнее, и если была б я не настолько реалистична, мне бы, наверно, после этого захотелось бы покончить с собой, потому что не осталось ничего, за что можно было бы зацепится!


Знаете, еще у этой гадалки была одна особенность — мужчин она не принимала, говорила, муж ревнивый, что странно в ее возрасте (под 60 где-то), скорее всего, им просто сложнее заморочить голову. В общем, пришла я к выводу, что вещи либо раздаются кому-то, либо перепродаются в каком-нибудь подземном переходе, но все это бы я вспоминала как забавное приключение, если бы не одно НО! Слова ее таки запали мне в душу, и теперь спустя уже почти 2 года отношений, кстати, все с тем же парнем, за которого я собираюсь выходить замуж, несмотря на все доводы логики, меня преследует страх, что у меня могут быть проблемы с рождением детей! Так что крепко подумайте, прежде чем идти к гадалкам. Оно вам надо?

Тетя эта младше мамы - гораздо. Ей где то под пятьдесят. Может
быть, меньше. Классическая торговая тетя, поднявшаяся в девяностые.
Мощная, хабалистая, хоть и не люблю этого слова. У нее двое детей -
сын, лет двадцати с чем то и дочка, которая заканчивает
одиннадцатый класс в этом году. Дочку надо по русскому языку
подтянуть, ибо пишет исчо вместо еще, а Набоков для нее, по ходу,
менеджер Рокко Сифреди и по совместительству - сценарист. 

- Я сказала насрать, а не отвали! - взорвалась я на всю раздевалку.

Она походила,походилаи когда начала уходить, я ей сказала:

-Лан. Сорри за то, что я накричала.

И тут... она протягивает мезинец со словами:

-Ладно! Мир?

А я человек далеко не самоуверенный, вот и перестал ей доверять... Это все равно, как если смотреть в подзорную трубу не с того конца. Ну вот, то да се, и случилось одно происшествие. Вернее, это даже происшествием нельзя назвать, но однажды прихожу я к ней и вижу, что она купила дорогой ковер. Вы, вероятно, его видели, не правда ли? Не такой, чтобы уж сразу бросался в глаза, но при ее средствах, конечно, роскошь. Я финансовый работник, сразу такие вещи примечаю. Но когда узнал, в чем дело, то еще больше поразился. Она сказала, что забеременела и ковер купила в память об этом. У меня в мои годы даже сейчас в груди стеснение, чуть не плачу, когда вспоминаю. У нас с женой детей нет, и это меня совсем ошеломило. Нет, не то чтобы ошеломило, это я неправильно говорю. Просто у меня словно крылья выросли, захотелось бежать и всюду хвастаться, показать себя людям таким, каким меня никто не знает. Мне даже чудилось, будто об этом надо рассказать и жене, которая тогда ничего не подозревала, пусть, мол, порадуется вместе со мной. Что это? Кажется, дождь идет? Слышу... Ну ладно, подождите еще немного, сейчас перейду к самому главному. (Торопится.) Дальше все пошло скверно. Представьте, она говорит мне, что беременна, и это чистая правда. И вдруг я прихожу, а она заявляет, что сегодня сделала аборт. Каково?! Ну ладно, аборт так аборт. В конце концов, честно говоря, я и сам не так уж уверен в своем будущем. Но меня страшно оскорбило то, что она не сочла нужным хотя бы посоветоваться со мной. Я прямо из себя вышел, наговорил ей всякого. Ты-де сама не знала, от кого ребенок, и потому, дескать, боялась рожать. Теперь, дескать, все понятно, понесла от какого-нибудь мерзавца с толстым кошельком и выкачивала из него денежки. А если не так, то откуда у тебя деньги на ковер? Я-де, значит, был только предлогом для шантажа. Она все отрицала, мотая головой, и, наконец, расплакалась. Нет, это не вчера было, вчера мы с нею так и не увиделись. Это было месяца два назад.

прошло полтора года, и вот 31 декабря мне прислали это поздравление:


"Комната Кеичи - прямо вверх по лестнице" - так я ей и сказал.

Я ей так и не сказал, как много она для меня значила... а теперь у меня такого шанса и не будет.

I never told her how important she was to me, and... now I'll never get that chance.

Я выскочила из ее квартиры.

Люська звонила и умоляла помочь достать лекарства. Она даже звонила перепуганной насмерть Кариночке – уж не знаю, где нашла телефон, – а та перезвонила мне и долго плакала и что-то говорила в трубку. Я не слушала, если честно.

Люська обрывала телефон. А когда я перестала брать трубку, подкарауливала меня у школы, у дома.

– Хочешь, я на колени встану? – кричала она.

Я видела безумную женщину, совершенно сумасшедшую, которая не хотела понимать, отказывалась понимать, что я не могу достать рецепт, даже если очень захочу ей помочь.

Но я считала, что не имею права вмешиваться. И дело было не в Люське, не в Стасике и даже не в морально-этических принципах. Я не верила, что Люська на этом остановится. Знала, чувствовала, что начнется шантаж – она будет просить, клянчить еще один рецепт и еще один. «Врачи знают, что делают, – говорила я себе. – Если они не повышают дозировку, значит, нельзя. Значит, можно навредить».

Тогда я вспомнила об одном скандале между моими родителями, ужасном, потому что он был почти единственным, который я слышала. Папа выписал болеутоляющее, сильное, одному своему пациенту. Из криков родителей я догадалась, что папа совершил должностное преступление – мама была в этом убеждена. А папа говорил, что больной уже не будет здоровым, и он, как врач, хочет облегчить ему последние месяцы жизни, и плевать он хотел на то, сколько таблеток полагается больному по закону и по дозировке.

Мама тогда папу так и не поняла. А папа не понял маму, которая считала, что он не облегчает больному жизнь, а калечит. Делает из него наркомана. Они не разговаривали несколько дней, а я все эти дни думала, кто прав – принципиальная мама или папа, который всегда оставался вне рамок, вне правил, если у него было свое мнение. И так и не решила, на чьей я стороне.

В случае с Люськой и Стасиком я повела себя так, как поступила бы мама. И считала, что права на сто пятьдесят процентов.

Люська подкараулила меня у подъезда, хотя я специально задерживалась в школе и приходила позже.

– Нет, я не могу, – сказала я, как только ее увидела.

– Чаю мне нальешь? – спросила подруга.

Она была спокойная и уравновешенная, почти как раньше.

Мы поднялись в квартиру. Люська сходила в туалет, дождалась, когда я ей налью чай, и только после этого вытащила из сумки и грохнула на стол пачку денег, перетянутых резинкой.

– Что это? – одними губами спросила я.

– Деньги, – ответила Люська.

– И что? – не поняла я.

– Мне нужны таблетки. Сама решай, сколько из этой пачки ты возьмешь себе, а сколько отдашь.

– Ты сошла с ума.

– Помоги. Я продала дачный участок. Это все, что у меня есть.

– Нет. Забери.

Люська засунула в сумку деньги и молча ушла. Больше она мне не звонила. Я знала, что это конец. Всему. Нашей дружбе, нашим совместным заплывам в бассейне, нашим отношениям.

Позже, много позже, я узнала, на что Люська потратила эти деньги. Ездила к знахарке и платила за банки с мутными вонючими снадобьями. Отдала крупную сумму какому-то проходимцу, который пообещал привезти лекарства и пропал в тот же день. Люська прошла экстрасенсов, целителей и гадалок. Верила, что на Стасика навели порчу и сглазили. Даже знала кто – новая жена ее бывшего мужа, которая, кстати, боялась Люську как огня. Эта совсем молоденькая, лет двадцати, девушка только родила бывшему Люськиному мужу совершенно здоровую, крепенькую и щекастую девочку и никак не могла понять, что нужно безумной женщине, которая ей звонит и угрожает. Девушка плакала, прижимала к груди дочку и просила своего мужа «что-нибудь сделать».

Да, Люськин муж Славик был нормальным человеком на самом деле. Не подлым, не сволочным – так характеризовала мужчин моя мама: сволочной или несволочной. В какой-то момент он решил, что был не прав, отказавшись от Стасика. Мучился угрызениями совести. Предлагал Люське деньги, помощь, от которых та гордо и сдуру отказалась. Совесть замолчала после того, как новая жена родила ему дочь. Славик по-мужски логически решил – раз там больной мальчик, а тут здоровая девочка, то мальчик точно не его, не от него, и сразу начал спать спокойно и перестал предлагать Люське помощь. И со Стасиком видеться уже не хотел, хотя иногда, особенно после ста пятидесяти водочки по пятницам, бродили у него в голове такие мысли. Люську, можно сказать, бросили дважды. Про анализ ДНК тогда не то что Люська или Славик, не все врачи слышали, а вещественные доказательства – фотографии и группа крови – свидетельствовали не в Люськину пользу: Стасик был как две капли воды похож на мать, и не только глаза, подбородок, но и группа крови была ее, а не отцовская.

Так что Славик с чистой совестью и всей душой переключился на молодую жену и свою крепенькую упитанную девочку, которая, о чудо, спала по ночам, послушно ела кашу и очень рано для младенца сказала «мама», а потом и «папа».

Единственный вопрос, который, как мужчину, продолжал иногда, опять же после ста пятидесяти граммов водочки, беспокоить Славика, – это как его не очень красивая, не очень молодая и очень порядочная Люська успела нагулять ребенка? И где в таком случае его отец? Славику хотелось увидеть (уже после двухсот пятидесяти граммов) своего даже не соперника, а преемника и от всей души дать ему в морду. Он не выдерживал, звонил Люське, требовал сказать, кто отец ребенка.

– Ты, – удивленно, но твердо отвечала Люська.

Славик не понимал, почему его бывшая жена так упорно выгораживает любовника, но, как настоящий мужик, обвинял ЕГО, а не ее.

Так они и жили. Люська кормила «вкусными таблеточками» Стасика. Славик был идеальным отцом для своей девочки все дни недели, кроме пятницы и праздников, когда позволял себе выпить и звонил Люське. Его молодая жена страдала, плакала, смотрела на Славика, но молчала, надеясь, что когда-нибудь это закончится.

Это закончилось в один день. Стасик покончил жизнь самоубийством. Ему было четырнадцать. Он вышел на балкон, перевесился и упал. Следствие, учитывая психическое состояние ребенка, пришло к выводу, что это был несчастный случай. Люська обвинила в смерти сына меня и бывшего мужа. Я была виновата в том, что не помогла с рецептами, а Славик – во всем остальном.

Мы со Славиком не хотели приходить на поминки, но, конечно же, пришли. Ради Люськи. Славику жена перед этим устроила скандал – опять плакала и заламывала руки. Не хотела, чтобы он шел, но Славик сказал и сделал. Принес Люське деньги (как и я), надел белую рубашку под черный костюм (как и я), так что поминки были похожи на свадьбу Люськи и Славика, на которой многие гости дарили деньги в конвертах и были в черных официальных костюмах. Люська еще тогда переживала, что это плохая примета – прийти в черном на свадьбу.

Мы были втроем – я, Славик и Люська. Она показывала фотографии Стасика. Ее намертво въевшаяся в губы улыбка отпугивала, отталкивала и вызывала только одно желание – поскорее уйти, стереть из памяти ее лицо.

Люська со Славиком на короткий миг сблизились, вспомнили, что были родными людьми. Сидели рядышком, шептались. Люськин телефон дребезжал каждые пять минут – звонила молодая жена Славика, которая ждала его домой. К телефону подходила я и слышала, как она хлюпает в трубку, как гулит ее девочка. Я завидовала Славику – его звала, тянула, ждала и требовала другая, новая, счастливая жизнь. Меня дома никто не ждал.

Славик ушел в свою новую жизнь и оставил Люську в прошлом. Наверное, это правильно. Я не знаю. Я звонила ему поздравить с Новым годом и порадовалась, что в его доме шумно и суетно, как бывает в семье, где растут дети. Молодая жена родила Славику еще одного ребенка – еще одну совершенно здоровую, крепенькую девочку.

Однажды, прошло уже года три со смерти Стасика, мне позвонила Люська. Она не плакала – она была в ярости.

– Что случилось? – спросила я.

– Он забыл, и ты забыла, – выплюнула она в трубку.

– О чем?

– Сегодня день рождения Стасика. Он не позвонил. Забыл. Просто забыл.

Честно признаться, я тоже об этом начисто забыла. День смерти помнила, а рождения забыла.

– Люсь, перестань. Ну прости и его, и меня прости.

– Как можно было забыть? Как будто его и не было…

Люська интуитивно почувствовала главное – Славик забыл, захотел забыть. Он жил настоящим и будущим, а не прошлым, как Люська. Я Славика понимала, но Люське не могла этого сказать.

С ней было тяжело говорить, невыносимо. Даже по телефону. Она говорила о сыне в настоящем времени. Только о нем. Даже если мы обсуждали погоду.

– Стасик дождь любит. И лужи, – говорила Люська, и, помолчав, добавляла: – Я должна была умереть вместо него. – Твердила это, как заклинание.

Раз в неделю Люська ездила на кладбище. Привозила на могилу цветные карандаши, конструктор или кусочек пирога, который любил Стасик.

Потом, вернувшись, убирала в комнате сына, где ничего не передвинула, не переставила. Вытирала пыль с его книжек и игрушек, стелила чистое белье на постель. Потом убирала свою комнату, которая была заставлена фотографиями Стасика – он смотрел на нее отовсюду, она так расставила фото, чтобы всегда видеть сына, куда бы ни посмотрела, – после чего вставала к плите. Варила суп. Обязательно. Она сама суп не любила, съедала тарелку, остальное приходилось выливать. Но Люська упорно варила суп, как раньше для Стасика.

– Тебе нужно переключиться, сделай хотя бы ремонт, – говорила ей я.

– Ты не понимаешь. Не можешь понять. Это мне за грехи. За тот грех. Расплата такая – чтобы я жила с этим.

– Люся, ты совсем с ума сошла. Какой грех?

– Ты знаешь. Я тут в церковь ходила и все поняла. Тебе тоже нужно сходить. Пока не поздно.

– Люсь, перестань, пожалуйста.

У Люськи изменился взгляд. Стал осоловевшим, пустым. Она вроде бы была прежней, но смытой, стертой, неодухотворенной. Да, это точное слово. Из нее как будто ушли жизнь, эмоции, чувства. И появившаяся длинная юбка была только деталью. Она разговаривала со мной, но слушала себя. Думала о чем-то. Меня она ТЕРПЕЛА. Да, именно так.

– Завтра праздник, – позвонила мне Люська.

– Какой? – удивилась я.

– Вербное воскресенье. Прощеное.

– Да, точно.

Я вспомнила, как давно, когда еще не было Стасика, а мы с Люськой шли от бассейна к метро, она залезла на дерево, чтобы обломать вербные ветки с едва набухшими почками.

– Смотри, верба! Пахнет! – говорила она мне, уродуя дерево.

– Люсь, слезай, хватит, – просила я.

– Весной пахнет!

Люська обломала все ветки. Мы шли с огромными охапками, и я чувствовала себя хулиганкой. А Люська веселилась. Тогда верба ассоциировалась у нее с весной, а сейчас – с церковным праздником.

Про Люськин грех я все знала и тогда ее поддержала. Ответственность была и на мне.

У Люськи был брат, Игорек, с тяжелым диагнозом. Он болел с самого рождения и всю свою жизнь. Ставили шизофрению, маникально-депрессивный психоз.

Только Люськина мать не верила врачам. Она любила своего сумасшедшего сына больше всех на свете – кормила его с ложечки, спала с ним в одной кровати. Люська ненавидела брата, мать и дом. Чувство было взаимным.

Люська не хотела заботиться о брате, и каждый ее разговор с матерью заканчивался скандалом. Люська говорила, что Игорьку место в психушке, мать билась в истерике и плевалась словами.

Люська все реже звонила матери. Они почти не общались. Если уж откровенно – после последнего разговора совсем не общались.

– Мама, а ты помнишь, что у тебя есть не только сын, но и дочь? – спросила Люська.

– Ты здоровая, а он больной. – Мать сказала это, словно обвиняя.

– Его, больного, она любит, а мной, здоровой, пользуется, – жаловалась тогда мне Люська.

– Не утрируй, – ответила я.

– Это правда.

Люська на самом деле не утрировала. Ее мать безумно любила своего больного сына и не могла простить дочери, что та родилась здоровой.

Люська помогала деньгами. Раз в месяц привозила столько, сколько могла, ждала простого «спасибо». Мать принимала деньги как должное, что Люську особенно бесило. Когда однажды она не приехала и не привезла деньги, мать ей позвонила. Сама. Она никогда не звонила сама.

– Ты не привезла деньги, – сказала мать.

Люська собиралась приехать на следующий день, просто замоталась, но тут ее понесло:

– Мам, а ты не хочешь спросить, как у меня дела? Как я себя чувствую?

– Ты здорова, – сказала мать, – а твой брат болен.

– Я не должна его содержать! – заорала Люська. – У меня своя жизнь!

– Тебе это аукнется, – сказала мать зло, как будто прокляла, и бросила трубку.

Люська приехала и бросила конверт с деньгами в почтовый ящик. Ее трясло. Такой злости она не испытывала никогда в жизни.

На этой злобе Люська и похоронила мать, помня ее слова про «аукнется». Брату было на тот момент уже сорок. Люська решила отдать его в больницу, специализированную лечебницу, и позвонила мне – посоветоваться.

– Отдавай, – не раздумывая, сказала я.

Чего я не ожидала от Люськи, так юридической грамотности. Может, ей кто посоветовал? Не знаю.

Мать успела оформить дарственную – квартиру она завещала сыну. Люська сдала брата в психушку, обратилась к адвокатам и стала полноправной хозяйкой материнской квартиры. Она была довольна. Я это видела. Она считала, что восторжествовала справедливость.

Ее брат в психушке прожил недолго, успел умереть в тот же год, что и мать. Люська, уже на автомате, без эмоций, похоронила брата и больше волновалась по поводу надгробной плиты – менять полностью или дописать имя и фамилию покойника внизу. Места мало, но можно втиснуть. Дешевле будет, чем ставить новую плиту.

Только один раз, когда мы сидели с Люськой у меня дома и пили вино – я уже не помню, по какому случаю, – она вдруг спросила:

– Я виновата? Если бы я не отдала его в больницу, он бы еще жил?

Я тогда совершенно искренне и горячо заверила ее, что она все сделала правильно. Что с таким диагнозом место в спецучреждении, а не дома.

Теперь Люська решила, что она была виновата в смерти брата, что материнское проклятие настигло ее сына, Стасика, что вот и «аукнулось», нужно замаливать грех. Я не могла ее переубедить. Люська стала сумасшедшей православной неофиткой и перестала общаться с теми, кто не разделял ее убеждений. Она нашла других друзей. Так я потеряла единственную подругу.

Наверное, есть какой-то жизненный закон компенсации. Когда я осталась совсем одна, совершенно неожиданно все стало хорошо на работе. Я стала делать «карьеру», как сказали бы сейчас. Меня уважали коллеги, ученики побаивались, но учились стабильно хорошо. Даже троечники подтягивались. Я увлеклась своим делом, мне стало интересно преподавать. Нелли Альбертовна предложила мне стать завучем. Я согласилась. Работы было много, и этим я спасалась. Странно, но я даже перестала болеть. Меня не брал ни сезонный грипп, ни ОРВИ. Даже голова не болела. Я всегда была на работе. А что мне оставалось?

Лена сегодня приезжала. Жаловалась на проблемы на работе. Я не сказала еще – она работает корректором. Тоже вот странно.

– Лен, какой из тебя корректор? Ты же запятые никогда не могла расставить правильно, – иногда беззлобно шутила я. Это было чистой правдой – синтаксис Лене не давался. Она не чувствовала дыхания предложения, не могла уловить на слух, не интуичила. Правила знала назубок, но в сложных случаях терялась и паниковала. Особенно когда речь шла об авторской пунктуации. Но работала, ставила запятые, исправляла.

Она с пеной у рта рассказывала мне, как один автор написал «Конституция» с маленькой буквы. По всему тексту. Она исправила, а он с ней стал спорить.

– Сделай так, как он хочет, – посоветовала я, – кто сейчас соблюдает Конституцию? Время другое.

Лена посмотрела на меня, как на предательницу.

– Это – правило, – упрямо сказала она.

– Автор имеет право на собственное ощущение слова, его значения, – ответила я.

– Нет. Я с вами не согласна. – Лена налилась краской и закашлялась. – И вы раньше были другой. Строгой. Никогда бы не уступили.

Лена часто кашляла и сморкалась. Губы всегда были обметаны герпесом.

– Ты простудилась? – спрашивала я.

– Да, сижу под кондиционером, – отвечала она.

Эта девочка всегда мерзла и простужалась. Как назло, ей всегда доставались места или под форточкой, или у двери. Еще в школе.

Я ее пересаживала, но Лена все равно оказывалась на сквозняке – как будто улавливала его. Даже в теплую погоду она одевалась тепло. В классе над ней посмеивались – она ходила в смешной стариковской телогрейке поверх формы. Уродливой, но теплой.

Я не очень люблю, когда она ко мне прикасается – руки ледяные и ноги, даже летом, когда она приходит в открытых туфлях, – синие от холода.

А еще она не могла сидеть спиной к двери, из-за чего у нее все время случались скандалы на работе. Лена не могла работать с незащищенным тылом. Никто ее не понимал, даже я. Она плакала:

– Не могу. Вздрагиваю и все время оборачиваюсь. У нас в комнате шесть человек, я не в состоянии сосредоточиться, на каждый звук реагирую. И неужели сложно придержать дверь? Почему все ею хлопают?

– Попей валерьянки, – советовала я.

– Пила, не помогает, – отвечала Лена.

На самом деле она профессионал в своем деле. Работает осмысленно, четко, никогда не подведет, на хорошем счету, хотя работу свою не любит, не ее это дело. В этом смысле она моя ученица – занимается всю жизнь «не своим делом», но не может ничего изменить.

Надежда Михайловна и Котечка. Наверное, я должна о них рассказать. Для себя должна.

Вот они для меня до сих пор живы, я часто их вспоминаю.

Надежда Михайловна болела. Высокое давление, сахарный диабет. Больница, дом, опять больница. От Котечки толку было мало – ничем помочь не мог. Только причитал – как же, да как же это, да почему? В больнице – всегда с претензиями. Почему так душно? Чем пахнет? Почему таблетки, а не капельницы? Почему медсестра хамит?

– Не могу я здесь находиться, – говорил он лежащей на жестких подушках и продавленном матрасе жене. – Задыхаюсь.

– Иди, Котечка, иди, – уговаривала она его.

– Нет, я посижу, побуду с тобой, – Котечка делал страдальческое и одновременно героическое лицо. Вздыхал тяжело, морщился, отводил взгляд.

Надежда Михайловна слабо улыбалась. Понимала почему. Из-за болезни она оплыла лицом и телом. Котечке не нравилась толстая больная жена, которой требовался уход. Ему нужна была его прежняя Надя, которая по утрам готовила ему сырнички и всегда повторяла, какой Котечка красивый, какой умный, какой замечательный.

Но даже не это раздражало Котечку, а постоянная необходимость доставать лекарства, платить, покупать… Все крутилось вокруг нужд и потребностей Надежды Михайловны, а не его. К тому же он считал себя еще не пожилым мужчиной и совершенно не собирался проводить часть своих прекрасных зрелых лет в больничной палате.

У Котечки появилась женщина. Сначала он еще морщился от слабых уколов совести, но очень быстро убедил себя, что ни в чем не виноват.

Женщина, Раечка, была, как рассудил про себя Котечка, «не его круга». Но это компенсировалось сырничками, новыми рубашками – «подарок», как, смущаясь, говорила Раечка, и слепым обожанием. Была только одна проблема – у Раечки имелось двое взрослых сыновей, которые хоть и пропадали не пойми где большую часть суток, но в квартире появлялись, ели, ночевали. Она нервничала, выгоняла Котечку и кидалась к кастрюлям. Их встречи были спешными, дергаными и всегда заканчивались вот так – Раечкиной суетой и моментальным переключением внимания с него, Котечки, на сыновей. Сыновья, с которыми Раечка, теребя фартук и краснея, познакомила Котечку, ему не понравились категорически. Мальчики, почти юноши, чуть ли не в лицо сказали матери, что она совсем чокнулась, раз связалась с таким придурком, который красит волосы (у Котечки, как назло, краска осталась на висках – красился сам, в ванной) и носит шейный платок.

– Он что, пидор? – спросил старший.

Котечка в это время спешно обувал ботинки в прихожей, все слышал и был уязвлен до глубины своей мужской харизмы.

– Не, не пидор, – сказал младший, – альфонс на пенсии.

Оба от всей души заржали.

Котечка в ту же минуту решил прекратить все отношения с Раечкой, но мужская гордость и обида оказались сильнее. Он решил доказать ей, что никакой он не пидор, а вполне себе мужчина, и что не альфонс. Он пригласил Раечку «к себе», то есть в квартиру Надежды Михайловны.

Про жену Раечка знала, но лишних вопросов не задавала – то ли не хотела знать правды, чтобы лучше спать, то ли ей было все равно. К ее чести, нужно сказать, что она искренне считала: жена или умерла, или они в разводе, а квартира принадлежит Котечке, иначе бы она к нему не пошла.

С тех пор как Раечка начала приходить к Котечке, в квартире опять стало чисто, а Котечка и вовсе засиял, как медный таз, – ухоженный, накормленный, ублаженный.

В больницу к Надежде Михайловне он приезжал и даже привозил полузрелые кислые мандарины. Она все сразу поняла, но промолчала. Котечка не сказал ей про Раечку, а Надежда Михайловна не рассказала ему, что к ней приезжает первый муж, отец Андрея, который и платит, и договаривается, и по руке гладит, чему Надежда Михайловна, к собственному удивлению, была очень рада. Ждала его прихода и грустила, когда он уходил. Там, уже в больнице, ее настигла поздняя, совсем другая любовь к первому мужу, и она жалела только об одном – что потеряла его тогда, много лет назад. Из-за ерунды, мелочи, которой уже и не вспомнишь. И ушла ведь сама. Дура молодая. Она смотрела на первого мужа и не могла насмотреться. Ей в нем все нравилось – и морщины, и седина, и глаза, и его растоптанные ботинки, и руки, и то, как он проводит пальцем по ее запястью. Ей стали противны Котечкины суетливость, брезгливость и надменность, которых она раньше отчего-то не замечала. Да и сам Котечка стал противен.

Она не понимала, как могла променять мужа на этого Котечку, который и мужчиной-то не был, вел себя как нервическая барышня.

Надежда Михайловна часто плакала в подушку. От боли. Ей было очень больно и мерзко. Она только сейчас поняла, что своими собственными руками сломала себе жизнь, и так хотела начать все сначала, по-другому. Плакала еще и оттого, что сейчас, в конце жизни – а она знала, что уже не живет, а доживает, – судьба сделала ей такой подарок: вернула мужа. Вот он с ней сейчас рядом, такой красивый, такой умный, такой настоящий.

Она пыталась вспомнить, что тогда произошло?

Я вот все думаю: почему так складывается? Почему женщины непременно хотят строить по кирпичику, вить гнездо, занавески вешать? Ради чего? Ради мужчины, который рядом, или ради себя? «В любом браке, даже самом счастливом с первого взгляда, женщина терпит», – говорила мне Нелли Альбертовна.

Лена, вон, до сих пор чего-то ждет – не принца, нет, мужчину. Хоть какого-то, хоть самого завалящего. Может, и дождется. Кто знает?

Надежда Михайловна была очень хороша в молодости – с правильными чертами лица, чуть вьющимися волосами, тонкой костью.

Она, сколько себя помнила, еще девочкой, хотела выйти замуж. Такая была мечта.

Так что когда ее полюбил, страстно и самозабвенно, с первого взгляда, как можно полюбить только в молодости, Сергей Иванов, студент Московского университета, Надя убедила себя в том, что тоже любит так же страстно и с первого взгляда. Сидя на лекции, она выписывала каллиграфическим почерком «Надежда Михайловна Иванова» и любовалась такому идеальному, с ее точки зрения, сочетанию имени, отчества и фамилии.

Все складывалось очень быстро и благостно. Маме Сергея понравилась Надя, а ее родители приняли выбор дочери, не оценивая, не вмешиваясь, так что никаких волнений и переживаний у влюбленных не было.

Свадьба состоялась. Невеста и жених были одинаково счастливы – Сергей от обладания, Надя от смены статуса.

Через девять месяцев после свадьбы родился Андрюша.

Пеленки, распашонки, песочницы, коляски. Все было хорошо, даже слишком хорошо. Сергей обожал жену и сына, спешил домой, заботился, оберегал, ограждал. Делал все, что мог, и даже больше. Надя погрузилась в безмятежное болотце семейной жизни и боялась пошевелить даже рукой, чтобы не потревожить свое вязкое счастье. Она не знала, что такое счастье, – возможно, тот инкубатор, в котором она оказалась благодаря мужу, где всегда была одинаковая температура по Цельсию, всегда нормальное давление – никаких бурь, волнений и шквалистого ветра, которые бушевали в других семьях.

Андрюша очень быстро вырос. Надя даже не заметила, потому что особых проблем сын не доставлял – болел, как все дети, ел хорошо, учился легко. И только когда Андрюша вступил в подростковый возраст, Надя поняла, что не знает, с какой стороны подступиться к сыну. Как будто у нее был не один ребенок, а два. Андрюша мог быть ласковым, нежным, внимательным, уступчивым, особенно когда ему что-то было нужно. Он не был красивым мальчиком в общепринятом смысле слова, но был обаятельным – смешливым, эрудированным не по годам, воспитанным. Его любили все – бесконечные друзья, родители друзей, бабушки, учителя…

Но в один момент Андрюша становился капризным, обидчивым, злобным и мстительным. Вчерашний «друг на всю жизнь» превращался во врага – Андрюша мог обидеться на невинную шутку, на слово. И тут же находил тысячу недостатков.

– Почему ты так говоришь о нем? – однажды возмутилась Надя, когда Андрюша рассказывал, какой идиот Кирилл. – Ты же с ним дружил, вы были неразлейвода, он тебе нравился.

– Больше не нравится, – спокойно ответил Андрюша.

Это качество пугало Надежду. У сына менялось настроение вдруг, внезапно, без видимой причины. Он мог возненавидеть человека с той же искренностью, с какой вчера любил. Она никак не могла угадать, когда это случится.

Надя это чувствовала и по отношению к себе – сын мог быть добрым и заботливым, но иногда, если она отказывала ему в чем-то, смотрел с ненавистью. Очень долго Надя списывала р

Наверх